Перейти к содержимому


- - - - -

Художник в зоне


  • Вы не можете ответить в тему
В этой теме нет ответов

#1 Андрей

    Administrator


  • Администраторы
  • 111 558 сообщений
  • Поблагодарили: 15

Отправлено 30 Сентябрь 2011 - 14:33

Игорь ПОМЕРАНЦЕВ.
Опыт ГУЛага никак не становится российским вестерном. Должно быть, потому, что вестерн - жанр развлекательный. А из ГУЛага пока что развлечения не выходит. Этот разговор - о творчестве, так или иначе связанном с лагерем и тюрьмой.

Участники разговора: Александр Якулов (музыкант), Вячеслав Сысоев (художник-карикатурист), Вадим Космачев (скульптор).

Шнырь Аполлон и голубятня.
Начнем со скульптора. Зовут его Вадим Космачев. Он москвич, но уже много лет живет в Германии. Ашхабадцы знают его абстрактную скульптуру "Конструкта". Вот уже двадцать лет она украшает площадь Энгельса в Ашхабаде. В работе над скульптурой Космачеву помогали ашхабадские заключенные. Они резали и сваривали металл, делали монтаж, короче, переводили модель по шаблонам в оригинал.

- Вот я с пропуском у проходной. С одной стороны - город, за ним - отвесная стена Иранского плоскогорья, дальше - Иран. С другой, вплотную, гордость советской природы - Каракумский канал, заросший тростником и осокой, и сразу за ним - пустыня, как гигантская жаровня. Зона была построена по образцу римского военного лагеря - каре. Четыре вышки, проходная, цеха. Территория 500 на 500 метров. Сперва о рабочих. Их было четверо. Двое убийц и два вора. У Коли - 12, у Толи - 14, у Сашки - 5, а у Шурика срок кончается весной.

После короткой беседы с ними я понял, что у этих людей золотые руки мастеровых. Потом был обед - стол, вольнонаемные, мастера, инженеры, какие-то офицеры, официант - по-здешнему шнырь. Этот официант произвел на меня неизгладимое впечатление:

он заставил себя ждать. И вдруг кто-то из сидевших громовым голосом, буквально громовым (я такого голоса никогда не слышал), заорал так, что затрясся стол, картонные стены заходили: "Аполлон! Аполлон!"
И вот с подносом дымящихся щей, принесенных из зековской столовки, вошел мужчина редкого безобразия. Я остолбенел. Такой точности, такой игры слов, воображения, такой связи с эллинским Олимпом я не ожидал встретить в этом доме скорби.

- Для вас не было моральной проблемой использовать руки заключенных?
- Было, конечно. Моим ребятам (это как-то облегчало мою совесть или мои с ними отношения) очень твердо пообещали за хорошую работу скинуть срок. Обманули, конечно. А может, помешал скандал, разыгравшийся после открытия скульптуры. Я не знаю точно. Семь месяцев я был среди этих людей. "У нас семьдесят сифилитиков в зоне. Тарелки-то общие", - бывало, пугал меня лейтенант. Но пронесло. Я видел, что этим людям очень приятно делать что-то
необычное. Вышки, солдаты, колючая проволока, вспаханная полоса, трехметровая стена, и вдруг - скульптура, двадцать метров. Для местного населения и охраны это ведь какой-то нонсенс. Так вот этим ребятам было невероятно приятно, что именно их выбрали из полутора тысяч обитателей заведения и что хотя они в зоне, наказаны, ущемлены во всем, а скульптура эта будет стоять в центре города.

- Климат в зоне, атмосфера насилия и общение с уголовниками как-то влияли на творческий процесс?
- Я, например, вспоминаю голубятню. Представьте себе - голубятня в зоне. Добиться права иметь птиц в зоне - это можно сравнить разве что с выездом из тогдашнего СССР с русской национальностью по вызову из Израиля. И вот я часто загонял в голубятню отбившихся птиц по просьбе хозяина. После съема,
конечно. То есть после увоза заключенных в конце рабочего дня в жилую зону. Меня буквально вдохновляла сила духа этого зека. Мне рассказывали, что, сколько он ни сидел - а сидел он давно и по разным зонам, - везде, всегда с ним были голуби, голубятня. Понимаете, это ведь второй абсурд. Я так и воспринимал: есть в зоне два абсурда - моя скульптура и вот эта голубятня. Но было и другое, конечно. Я видел кровь, видел по нескольку ночей не спавших ребят из-за ночных убийств - они сводили какие-то счеты. Какая тут работа! Они спали днем, чтобы ночью иметь силы не спать. В такие минуты,
бывало, подходил ко мне Алик, законник с тридцатилетним стажем. Нажимал тихонько на живот, и из резинового шланга, спрятанного в ворот рубахи, тонкой струйкой тек алкоголь. Какая-то бормотуха, но очень крепкая. "Какая, - говорил он, - свобода. Вон моя, - кивал он на ряды проволоки, бетонку, стену, вспаханную полосу, - а вон твоя" - и он показывал в сторону границы с Ираном. Ее было видно, эту границу. Именно в зоне я принял твердое решение уехать.

- Кто вам был в зоне ближе эмоционально, психологически: заключенные, администрация, вольнонаемные?
- Я себе как-то естественным образом с самого начала сказал - нет, почувствовал, - что все они для меня уравнены. У меня не было даже мысли одного зека отделять от другого. Колю Заикина с двенадцатью годами от мелкого, но настоящего жулика Шурика, разрисованного очень интересным образом татуировками - они доставляли мне невероятное удовольствие, эти тексты на его ногах, животе, спине, руках. Я и сам, знаете, к концу чем-то смахивал на
всех находящихся там. После возвращения мне говорили, что я сильно изменился, и первые три месяца мое общение с друзьями было не таким, как до этих моих экспериментов со скульптурой в ашхабадской зоне.

- Искусство - это свобода. Вы ваяли в зоне. Это как-то сказалось на качестве вашей скульптуры?
- Вы знаете, Игорь, может быть, это и сказалось. Я понял: то, что я здесь, в этой зоне, делаю скульптуру - это как бы разрешено судьбой. В моей стране, может быть, это последнее, что мне разрешено, и разрешено именно вот в этом месте, где я должен почувствовать реальность жизни. Она ведь там без обмана, она ведь довольно страшная - жизнь в зоне. На меня это произвело неизгладимое впечатление, и я сделал, в общем, в Ашхабаде не пустяк...
Лагерь, нарисованный заранее.

Мой следующий собеседник - Вячеслав Сысоев.
Он карикатурист. Живет в Берлине. В конце 70-х - тогда он жил в Москве - попал в поле зрения КГБ. Госбезопасности не нравились рисунки неофициального художника. Сысоеву инкриминировали уголовную статью за распространение порнографии. Около четырех лет художник скрывался. В конце концов его арестовали и осудили на два года. Срок заключения он отбывал в уголовном лагере в Архангельской области. Наш разговор начался с вопроса, знали ли заключенные, что Сысоев - художник.
- Дело в том, что в тюрьме, а потом и в зоне вообще невозможно что-то скрыть. Первый вопрос, когда ты входишь в камеру: "Какая статья?". У меня статья была чисто уголовная, 228-я - "Изготовление и сбыт порнографических изделий". А что значит порнография? Или фото, или рисунок на эту тему. Ну и, чтобы ко мне не привязывались - нарисуй, мол, что-то такое, - я сказал вначале, что арестован за то, что у меня нашли фото. Ну а после того как очутился в зоне, я уже сказал, что рисовал кое-что, не имеющее отношения к порнографии. А посадили по этой статье, чтобы не делать
политического процесса.
- Умение рисовать облегчало вам жизнь в лагере?
- Нет, к сожалению, затрудняло. Почему? Потому что начальство знало, за что меня наказали, и, следуя инструкциям из Москвы, не допускало до красок и кистей. Работал только на общих работах. Ну был, правда, один такой занимательный случай. Однажды перед какой-то годовщиной, по-моему, перед ноябрьскими праздниками, начальник отряда попросил лично меня сделать газету. Ну я сказал, что не могу, так как мне запрещено рисовать. А начальник говорит: "Я тебя на всю ночь запру в ленинской комнате - там бумага, краски... Будешь сидеть, делать - никто не узнает, на следующий день тоже будешь рисовать, а потом будешь отдыхать двое суток". Я согласился. Сидел в этой ленинской комнате, рисовал и рисовал огромное красное знамя на бумаге. Но было очень сыро, и краска не сохла. Я пошел поспать. Утром пришел, смотрю: половина краски съедена и по всей бумаге такие красные следы - это тараканы. Я пошел к начальнику, сказал: "Гражданин начальник, тараканы знамя съели, необходимо заново делать". А в это время меня позвали
в штаб. Там кум сидит и говорит: "Если еще раз увижу тебя в ленинской комнате - загашу в шизняк", то есть значит - посажу в штрафной изолятор. Вот так газету и не сделал.
- А зеки просили вас рисовать?
- Просили, но поскольку я сразу сказал, что ничего рисовать не буду, так как все, что я нарисую, обязательно попадет к начальству и будет доложено, то они от меня отстали.
- А вы не смогли или не захотели переквалифицироваться?
Например, делать татуировки?
- Татуировки категорически запрещены в зоне. Вплоть до того, что за это могут дать срок. Поэтому там и "шерстяные", блатные - по крайней мере на нашей зоне - опасались делать татуировки. Там до того дошло, что начальство имело реестрик, в котором отмечалась каждая татуировка, с которой поступал заключенный, поэтому время от времени проводился осмотр - не дай Бог, если у кого-то обнаружилась бы новая!
- В каком-то смысле, по крайней мере мне так кажется, зона - это очень жестокая пародия, жестокий шарж на свободу. Не получается ли, что в зоне карикатурист становится реалистом?
- Это была действительно пародия на нашу жизнь. Все мы играли там роль статистов, примерно такую же, как нам было отпущено в жизни и без проволоки. То есть большинство зеков изображали послушных преступников, вставших на путь исправления. "Отрицаловка", так называемые шерстяные, - это строгие блюстители воровского закона. Начальство - это мудрые, справедливые инженеры человеческих душ. Реализм состоял в том, что за несколько лет до посадки, зная, что все равно этого не избежать, я почти все свои рисунки стал помечать 1984 годом, годом Оруэлла. И когда посадили меня в 83-м, на Западе стали публиковать много моих работ, и они почти все были помечены этим годом, 84-м, и в лагере практически каждый день у меня устраивали шмон. Видимо, искали материалы и рисунки, которые я делаю, как им думалось. Стукачи постоянно вынюхивали. А я вообще не рисовал.
- А впоследствии на свободе вы возвращались к лагерной теме?
- Меня совершенно не тянуло. Думал, что смогу что-то нарисовать новое, но выяснилось: я в той или иной форме все это уже загодя изобразил. Я сделал другое - написал книгу. И вот в этой книге я все свои эмоции в принципе выплеснул.


Цитата

Бах в одиночной камере.


Александр Якулов был арестован и осужден в 1949 году. Его обвинили в изменнических настроениях. В частности, в негативном отношении к постановлению ЦК в области музыки. Еще конкретнее - в любви к немецким и австрийским композиторам Баху, Моцарту, Рихарду Штраусу. Наш разговор начался с вопроса, слышит ли музыкант в тюремной тишине, а после - в лагерном шуме музыку?
- Конечно. Дело в том, что я был в жутких тюрьмах. Попал в "Суханово", например. "Суханово" - это, в общем, самая страшная тюрьма. С меня требовали показания на профессора, я не давал, и меня туда посадили. Вот в этой почти одиночной камере, почти без света, все время звучал Бах. Бах и Моцарт. Особенно Чакона. Я над ней работал пять лет. Когда попал в лагерь, мне дали скрипку, и я сыграл Чакону. Лагерь был политический, в основном сидели там интеллигенция и западники: Западная Украина, Литва, Латвия, Эстония. Иностранцы. Сидели и русские эмигранты. Это был политический лагерь. Особлаг номер 4. Я сидел в Кенгире. Потом перевели на Балхаш. Спасли меня западные украинцы. Я ходил и играл всякую музыку. Мне был 21 год. И так называемые бандеровцы сказали: если хлопца не освободите от шахты, мы вам все шахты остановим. Меня перевели в зону. Я работал в бане - раздавал мыло и играл на скрипке.
- Получается, что музыка спасла вам жизнь?
- Конечно. В полном смысле этого слова. Моим аккомпаниатором и большим другом оказался немец. Он был прекрасный музыкант. Мы с ним вместе умирали, мы с ним делили кусок хлеба. Однажды нам пообещали кошку. И вот за эту кошку мы всю ночь играли. Потом ели эту кошку. Однажды он сказал: "У нас сегодня большой праздник: я нашел картофелину". Мы поделили ее пополам.
- Кто был вашей аудиторией? Перед кем вы выступали?
- Аудитория была огромная. Лагерь был разбит на секторы. Три барака - пулемет, три барака - пулемет. Я играл Паганини, легкую музыку...
- А вы аккомпанировали каким-то лагерным мероприятиям?
- Когда женщинам делали санобработку - а женщины были жены послов, актрисы - тоже интеллигентные люди... Вот когда им, так сказать, брили все эти места, нас заставляли с Клаусом играть танго "Ла кумпарсита". Они почему-то очень любили это танго. После этого нам давали тарелку баланды на двоих.
- Какие лагерные концерты вам запомнились больше всего?
- У нас в лагере сидела группа поэтов, которые написали стихи против вождя народов, и их приговорили к расстрелу. Соловьев и Башлыков. Ну вот, был концерт. Вдруг вышел кагэбист, прервал нас и сказал: "Такой-то и такой-то приговорены к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение. Продолжать концерт!" У нас, конечно, руки опустились - никто не мог продолжать.
Ну нас тут же со сцены забрали в карцер: меня и Клауса.
- Вы обогатили в лагере свой музыкальный слух и репертуар?
- Конечно. Я просто иначе стал воспринимать музыку. Все обострилось. Почему меня еще любят слушать? Говорят: у тебя скрипка плачет, у тебя душа плачет. Если я был, так сказать, более или менее профессиональный холодный музыкант, то после лагеря стал эмоциональный музыкант.
- В дальнейшей музыкальной карьере вам случалось встречать ваших слушателей - бывших зеков?
- Да, и очень много. Во-первых, я должен упомянуть профессора Казакова. Это профессор Львовской консерватории. Он вместе со мной играл. Играл на домре. Играл бесподобно, играл классику так, что можно было вообще с ума сойти. Конечно, очень многих встречал... И целовались, и обнимались, и плакали, и друг к другу в гости ходили.


22.06.1998, Новая газета






Количество пользователей, читающих эту тему: 1

0 пользователей, 1 гостей, 0 скрытых пользователей